Спать… спать… Раз, два, три…» Кто-то посапывал заросшим шерстью носом возле домика.
«Раз! Два! Три!.. Господи, как же мне плохо так… – И все продолжала считать, неистово, с запалом, как считала бы секунды перед запуском грандиозного фейерверка, перед взрывом динамита: – Раз! Два! Три!» Вместо истонченных бумажных верблюдов проявлялась из тьмы широкая рожа громадного черного мужичины… Ничего этого нет, все в моей голове, а наверху – тихая сладкая ночь и звезды… Мужичина шарил ручищей по стене домика, словно сам ослеп и не видел входа, и, наверное, шкура на его ладонях была груба от мозолей и трещин, а на пальцах отросли могучие когти, раз уж получался такой душераздирающий скребущий звук, когда он проводил ручищей по ветхой деревянной стене. Но он сам еще был слеп и медленно прозревал. Он замер у третьего, не заделанного полиэтиленом, окна, постоял, посмотрел в глубь домика и прошел, опираясь о стену, к дверному проему, ступил внутрь – домик от тяжелых шагов дрогнул, и полусгнившая половая доска на входе вякнула придавленной собачонкой. Присматриваясь во тьме, он постоял с минуту. Сквозняком стало приносить запах копоти. И тогда Таня совершенно отчетливо поняла, что за пологом действительно кто-то стоит.
Этот кто-то, должно быть, привыкал к темноте. Но вот он, наверное, разглядел вход в каморку. Тонкое покрывало стало отходить в сторону. Мелькнули яркие пятнышки звездочек в оконном проеме напротив каморки, и тут же чужой широкий силуэт загородил все зримое пространство, навис над женщиной. Она невольно шевельнулась, подтягивая одеяло к самым глазам, подбирая под себя ноги и почти уже теряя сознание. А человек, вторгшийся в каморку, словно нюхал воздух, пытаясь по запаху определить, где притаилась жертва. Что-то треснуло в воздухе, выскочила голубая искорка, и маленький огонек зажигалки ожил в красновато-желтой руке. Таня смотрела на эту руку с огоньком, задыхаясь от ужаса и в то же время где-то в совсем еще дальних уголках сознания понимая, что все уже обошлось, что все это уже не страшно и можно вырваться на поверхность из тяжкой полусмерти облегчающим душу воплем или чем-нибудь еще: слезами или руганью, а может быть, смехом… В осветившуюся каморку заглядывала улыбающаяся белобрысая бестолковая голова Вити Рыбакова. Таня с шумом стала втягивать в себя вязкий воздух.
– Танюш, – сказал он слащавым голоском.
Таня изогнулась и судорожно зарыдала, сначала беззвучно, даже не закрывая лица, не пряча истеричных гримас, и все пыталась втянуть в грудь воздух, но будто не могла разорвать налипшую на лицо пленку… Витёк же бубнил:
– Танюш, ты чего, Танюш?..
И вдруг ее прорвало: хлынули и слезы, и стоны, и придушенный крик:
– Урод!.. Урод ты!.. Иди отсюда!
Зажигалка погасла, Витёк принялся вновь щелкать, и в темноту, в эти вылетающие из чужих пальцев искорки, в мягкое Таня пихнула что есть силы обеими ногами. И сквозь рыдания продолжала выкрикивать:
– Урод! Гад! Иди отсюда!..
Витёк запутался в занавеске, неуклюже вывалился назад, в комнату. Таня уселась на постели, сквозь слезы вымыкивала:
– Бо… Боже…
– Я не хотел, я не знал… – испуганно говорил Витёк.
– Боже мой… Урод! Я чуть не умерла от страха…
– Да я же… – твердил Витёк из комнаты и, наверное, боялся теперь шагу ступить, а может быть, уже готов был бежать.
– Да что ты!.. Урод, балбес! У меня сердце чуть не остановилось…
Она наконец перестала кричать, дала волю слезам, которые собирались в ней, кажется, много и много лет, а теперь разом решили излиться. Под спудом своего плача она припоминала, что и правда не плакала вот так, совсем раскрепостившись, вволю, уже очень давно и что, может быть, еще не было в ее жизни ни дня, ни ночи, когда б она так от души плакала. Ну, могла похныкать, всплакнуть, но чтобы так слезопадно – не помнила когда. А теперь ей как-то все разом припомнилось, выперлось из памяти и купалось в этих рыданиях: и что молодость уходит, да уж, можно сказать, ушла, и что бездетная она баба, и нет у нее ни мужика, ни родных, ни подруг, и пользуется ею любой, а теперь и дома она лишилась и живет в какой-то конуре, как бесхозяйская собака, и припереться сюда может кто угодно, и все так мерзко и тускло, что впору бы влезть в петлю или выпить уксусу.
Она сбросила одеяло, запахнула потуже халатик, босая вышла на улицу мимо оторопевшего Витька. Села на порожек, закатила глаза, прислонившись к косяку, и все еще громко хлюпала носом, вздрагивала, не имея сил унять дрожь. Витёк вышел следом, встал над ней, переминаясь в страшной неловкости, и сверху он видел ее лицо, белое и размытое в темноте.
– Как же вы надоели мне все.
– Да я… – промямлил он.
– Что ж ты заладил: да я, да я…
Он пожал плечами:
– Я не хотел… Я тебя боялся позвать… Боялся испугать…
– Ох, балбес, что же за балбес… Не могу больше, не могу… А ну-ка дай мне закурить… Ну! Дай сигарету.
Он поспешно полез в карман, протянул сигарету, зажег огонек, и теперь она, прежде чем приблизить лицо к огоньку, сказала:
– Не смотри на меня…
Но он и не смотрел, он и без того прятал глаза. Она прикурила и стала глубоко затягиваться, чувствуя, как с дымом смягчается ее напряжение, растворяется в теплом слезливом безволье, ватности. Она сделала несколько затяжек, но дым ей стал противен, и она, не зная, куда деть еще слишком длинный окурок, машинально протянула ему, он взял и тоже стал курить, чувствуя, что фильтр влажен от ее мокрых губ. И это было спасением для него: курить, пряча необходимость говорить. Он опустился рядом с ней на порожек так, что плечом коснулся ее плеча, и она, закрыв лицо ладонями, невольно подумала, что это его как бы нечаянное прикосновение где-то уже бывало ею почувствовано, но прочувствовано, оценено не было – где-то, может быть, в юности, из которой Таня неловко упустила, растеряла все те застенчивые, наивные ужимки и недомолвки. Она подумала теперь с тоской, что как же так она опрометчиво сразу стала взрослой, опытной бабой, не испытав тех мучительно-сладких движений души, которые совершенно задаром даются человеку. Но она уже успокаивалась, смотрела искоса на Витька, на вспыхивающую сигаретку и на то, как смешно он прячет в этом сигаретном огоньке свою сосредоточенную неловкость. Она осторожно вытащила двумя пальцами ставшую совсем короткой сигаретку из его рта и еще успела немного хватануть сладкого дыма, а потом бросила окурок под ноги и долго расслабленно смотрела, как упрямо тлеет красноватый глазок…
– Ну и что ты хочешь? – спросила она.
– Да я… – пожал он неловко плечами.
– Конечно, да я… – кивнула она. – Ты, наверно, другого и говорить не умеешь.
– Прости…
– Хорошо, тогда я скажу… Я ведь старая тетка для тебя…
– Ты не старая.
– Молчи, я знаю, что говорю, я же на десять лет тебя старше.
– Ну и что…
– Молчи. Скажу я… – Но она не сказала сразу, задумалась, опустила голову и все не говорила, потому что оказалось, что она, несмотря на свою решимость, все-таки не знала, что сказать.
– Я тебя боялся испугать и все равно испугал… – промямлил он, но она перебила его:
– Молчи… Я сейчас подумала… Я подумала, если ты останешься у меня, то все это обернется как-то так… не так… неправильно…
– Как?..
– Я не знаю, но все это будет не так…
– Плохо?..
– Нет, не плохо… наверное, не плохо… Но все это тяжело… я не знаю… И, может быть, лучше не надо тебе у меня оставаться…
– Почему тяжело? – обиженно спросил он.
– Не сейчас… Когда мы… ты… очнешься… Ведь мы с тобой такие разные… как с разных планет… Ведь кто я такая, ты подумай, что говорят обо мне… И ведь правду говорят.
– Мне плевать, что там говорят.
– Ох, Витенька. Это ты сейчас так говоришь, а ведь придет время, и… Все кончается, поверь мне, я знаю…
Но он вдруг повернулся к ней и положил ладонь на ее губы.
– Я все равно останусь.
И она сразу вся, маленькая, сжавшаяся, целиком оказалась в его больших руках, а его губы судорожно и будто неумело начали прикасаться к ее мокрому от слез лицу, влипая все глубже в щеки, в глаза, в губы. Она сбивчиво дышала,